Дзюрдзи - Страница 35


К оглавлению

35

Что там дальше делалось на берегу, Петруся не знала и знать не хотела. Она не поднимала головы и даже глаз, так стыдно и страшно становилось ей под взглядами людей. Ей и смотреть-то было боязно на этих женщин, а они, подивившись и поболтав еще немного, собрали свое белье и одна за другой или кучками стали расходиться по домам. Вскоре по тишине, воцарившейся на пруду, Петруся догадалась, что, наконец, все ушли. Тогда она выпрямилась и, вскинув глаза, увидела в нескольких шагах от себя Степана: он сидел, уставив локти в колени, на пне под розовой осиной и, подперев подбородок руками, в упор смотрел на нее. Жена кузнеца отвернулась от него и молча принялась складывать в лодку выжатое белье. Он сразу заговорил:

— Давно я не видел тебя, Петруся, и не разговаривал с тобой. Вот уже скоро год, как ты выгнала меня из своей хаты да еще дверь за мной заперла на засов. С тех пор я не приходил к вам и нигде тебя не подстерегал...

— И не надо! — нагнувшись над лодкой, сердито буркнула женщина.

Степан продолжал:

— Надо или не надо, а так уж получается... Такое ты со мной сделала, что где ты, туда и меня тянет, там все мои думы... А если ты не хотела, чтобы так оно было, для чего ты это сделала?.. Или на вечную мою погибель ты приворожила меня? А?

На этот раз она обернулась к нему лицом; взгляд у нее был испуганный и вместе с тем гневный.

— Если б знала я средство, я бы так сделала, чтоб глаза мои никогда тебя не видали, никогда, до конца моей жизни. Вот что я бы сделала, кабы знала, как тебя отвадить, но, хоть все вы и зовете меня ведьмой, я не знаю, на погибель мою вечную, не знаю!

Она снова принялась складывать белье в лодку; пунцовые губы ее надулись, как у рассерженного ребенка, глаза налились слезами.

Степан уселся удобнее на своем твердом сиденье и, не сводя с нее глаз, снова заговорил:

— Ведьма ты или не ведьма, а лучше и ласковей тебя и в работе усердней нет во всей деревне, да что в деревне! Во всей округе, а может, и на свете нет! Может, ты когда напоила меня тем зельем, которое дала Франке для Клеменса, а может, и не поила, почем я знаю? Может, то зелье, что в нутро мое вошло, — это твой ласковый и веселый нрав? Недаром же, когда ты была еще девушкой, я, бывало, погляжу на тебя, послушаю, как ты поешь да смеешься, и сам делаюсь другой, — такой же ласковый, тихий и веселый, как ты...

Помолчав с минуту, он продолжал:

— А я только и люблю тихих и веселых... Вот оттого я с Петром и Агатой веду дружбу, что они ладят между собой и обхождение у них уважительное, и Клеменса я люблю за то, что он старших почитает и всегда веселый. А сам я злой — это правда, и беспокойный, как ветер, и хмурый, как небо перед дождем... Таким я, видать, уродился, с такой хворью в душе уродился, и не вылечила меня от этой хвори мать, такая язва, что из-за ее ругани и побоев я и детства не знал; и не вылечил брат, что хотел оттягать мой надел... И не вылечила гадина-жена... И не вылечила водка, хоть я и пью без просыпу... Никто меня не вылечил, и ничто не вылечило...

Он говорил медленно, печально, уставясь взглядом в землю. Через минуту он снова поднял глаза на Петрусю.

— Ты могла бы вылечить меня от этой хвори, но не захотела, — прибавил он.

Женщина, успокоенная его ласковым голосом, а может быть, тронутая его печалью, не прерывая своей работы, мягко ответила:

— Видно, не суждено было. А какое у тебя горе? Зря ты жалуешься и бога гневишь. Чего тебе не хватает? Хата и хозяйство изрядное у тебя есть... Жена и ребенок есть... Вот бы и благодарил господа бога да радовался... если бы только захотел.

— Это правильно, — подхватил Степан. — Уж такая-то у меня хорошая жена и такой крепкий, здоровый сын! Из него выйдет работник на славу, для меня опора! Эх!

В голосе его звучала грубоватая, но горькая ирония; он засмеялся и тихо ругнулся, тихо, должно быть, потому, что боялся вспугнуть эту женщину, которая в первый раз за долгие годы не отказалась с ним разговаривать.

— Тебе я скажу правду, Петруся: мне уж и хозяйство опостылело. Для кого мне стараться и работать? Что, у меня хата полна детей? Один ведь сын у меня, да и то такой, что только слушаешь, дышит ли еще, жив ли. И больше детей не будет. Жена — мне не жена. Я и смотреть на нее не хочу: тошно. Прихожу я с поля домой и ложусь, как пес, ни с кем не обмолвясь словечком. Еще хорошо, если она молчит, а то как начнет злиться или приставать со своей любовью, так мы сейчас оба и завоем, как два волка, запертых в одной клетке. Вот оно какое мое счастье! Люди надо мной насмехаются, будто я хуже всех, да и хозяйство мое скоро полетит к черту... оттого что нет у меня ни к чему охоты... так бы я и проклял весь свет — и баста!

— Стыдно! — крикнула Петруся. — Стыдно тебе, Степан, и говорить такое и делать! Смотрел бы ты за хозяйством и с женой жил бы, как повелел господь бог, в ладу и в согласии... Вот как я с моим живу, душа в душу, и сроду у нас минутки такой не бывало, чтоб мы злобились или ненавистничали.

— Ты мне хоть о своем не поминай... — бросил Степан, и глаза его заблестели.

Петруся не смотрела на него и не заметила, как в нем разгорелась страсть.

— Обходился бы ты со своей женой, как мой муж со мной, и она стала бы лучше, — продолжала Петруся.

— Чтоб они оба потопли! Чтоб глаза их на этот свет не глядели! — угрюмо буркнул Степан.

— Тьфу! До чего злой, гадкий человек! Людям смерти желает! — наморщив лоб и сердито глядя на него, сплюнула Петруся, собрала с земли выжатое белье и, бросив его в лодку, прибавила:

— Умно я сделала, что не захотела идти за тебя... Хорош был бы у меня муж...

Увидев, что она сейчас сядет в лодку и уедет, Степан вскочил со своего пня и встал подле нее.

35