— Где он был, бабуля? Где был Адамек до того, как пришел к нам в хату? Где он был раньше?
Стасюк хотел знать, откуда пришел младший братишка, месяц назад появившийся у них в хате, и что он делал до того, как пришел сюда. Вволю посмеявшись, старуха сказала:
— В лесу был Адамек, в лесу был твой миленький братик до того, как сюда пришел.
— А что он там делал? — снова послышался вопрос.
— Зайчиков пас в лесу, — ответила бабка.
— А я где был раньше, пока не пришел сюда?
Старуха, уже не задумываясь, ответила:
— Ты сидел на высоком-высоком дереве и в воздухе пас ворон...
— А я? А я, бабуля? А я?
— Ты, Кристинка, сидела на дне синей водицы и пасла рыбок...
— А где Еленка? Бабуля, а Еленка?
— А я, бабуля? А я где была?
Должно быть, прабабка поцеловала Еленку, потому что в хате прозвучало звонкое чмоканье. Потом с довольным, старчески дребезжащим смехом она сказала:
— Еленка — та сидела в густой траве и пасла букашек...
Вдруг стукнула дверь, и по горнице разнесся пряный запах полевых трав.
— Это ты, Петруся? — проскрипел в темноте пришепетывающий голос.
— Мама! — зазвенел детский хор.
— Все вы тут? — спросила Петруся.
— Все.
— Спит Адамек?
— Спит.
— Ну и слава богу. Вот сейчас разожгу огонь и сварю картошку, сегодня только нарыла в огороде.
— Ох, хороша картошечка... молодая... — предвкушая удовольствие, прошамкала бабка.
— Хороша... ох, хороша... — повторил детский хор.
Широкое пламя запылало в печке и осветило хату, в которой за последние годы произошли кое-какие перемены. Но перемены эти были к лучшему. Больше стал достаток, и больше всяких новшеств. Между окнами стоял небольшой комод, а на нем два медных подсвечника и лампа со стеклом. На окнах появились занавески из цветастого ситца и душистая герань — вся в красном цвету; за стеклами в шкафчике белели тарелки, а на стене висело несколько картинок в блестящих рамках. Все это в разное время приносил домой Михал. Всякий раз, уезжая куда-либо по делу, он непременно привозил домой какую-нибудь хорошенькую вещицу, а потом радовался, как дитя, своим приобретениям и заставлял радоваться жену. Да если б он и не заставлял, она радовалась бы сама. Ей любо было глядеть на яркие краски ситцевых занавесок и золотистый блеск медных подсвечников, а если что огорчало ее, так разве лишь то, что слепая бабка не могла видеть всей этой красоты и великолепия, в котором она сейчас утопала. Зато она долго и подробно обо всем ей рассказывала и каждую новую вещь давала пощупать. Однако и старые вещи как были, так и остались в хате. Лавки, столы, домашняя утварь, три стула с деревянными спинками, ткацкий стан Петруси, в одном углу большая куча железного лома, а над ней на стене несколько новеньких, только что из кузницы топоров, пил, кочерег и клещей. Петруся разостлала рядно на ткацком стане и высыпала из передника травы. Потом занялась ужином; дети птичками слетели с печи и босиком бегали вокруг матери, щебеча обо всех чудесах, которые в сумерки рассказывала им бабушка.
— Мама! Я сидела на дне синей водицы и пасла рыбок...
— А я — в густой траве пасла букашек...
— А я сидел на высоком-высоком дереве и пас в воздухе ворон...
— А Адамек пас в лесу зайчиков...
Накладывая в горшок картошку, Петруся в шутку поддразнивала детей, а старуха так и покатывалась со смеху, слыша с печки, как эти дурачки поверили всему, что она рассказывала.
Немного спустя пришел домой и кузнец. Дети бросились к нему.
— Тятя, я в синей водичке...
— А я, тятя, на высоком дереве...
— А я в густой траве
— А Адамек в лесу...
Михал брал на руки одного за другим, как перышко вскидывал над головой и поцеловав, снова ставил на пол. С видимым удовольствием он подробно расспрашивал детей, что же они там делали — в воде, в траве или на дереве и когда это было. Теперь это был мужчина в цвете лет, плечи его от кузнечной работы раздались вширь, лицо покрылось почти коричневым загаром, а над мягко очерченным ртом чернели густые усы. В нем чувствовались сила и спокойствие трудового человека, зависящего только от своего труда. Когда он целовал детей или оглядывал хату, полную всякого добра, черные глаза его светились счастьем. Усаживаясь на лавку, он кликнул:
— Зозуля! Что-то я сегодня умаялся в кузнице, просто руки отваливаются. Есть хочу.
Он почти всегда называл жену именем этой милой птицы, что своим веселым кукованьем возвещает приход весны.
— Сейчас будет ужин! — приветливо ответила женщина и поставила на стол лампу со стеклом.
В последние годы Михал завел обычай ужинать при лампе, а лучину жгли только в зимние вечера, чтобы в хате было светлей и уютней. Обе девочки мигом очутились на коленях у отца, Стасюк сидел на столе, и все трое одновременно что-то болтали, хотя никто их не слушал. Петруся поставила на стол миску дымящегося картофеля, подала мужу ковригу хлеба и нож да еще принесла из сеней горшок простокваши.
Вскоре после ужина дети уснули: Стасюк под клетчатым домотканным одеялом на лавке, а Кристинка и Еленка на печи возле бабки. Слепая бабка, поев картошки с простоквашей, которыми покормил ее правнук, расцеловала правнучек, посмеялась их щебету и проказам и только было хотела растянуться на печке и дать покой своим старым костям, как вдруг Петруся, перемывавшая миски и ложки, воскликнула:
— Ах, да я же вам еще не рассказала, что со мной сегодня приключилось...
Весь вечер она возилась с ужином, кормила мужа и детей и позабыла обо всем, что ей не было близко и дорого. Впрочем, она вообще не придала значения сегодняшнему происшествию и рассказала о нем со смехом; как всякая молодая женщина, поглощенная своей любовью и счастьем, она, что бы ни случилось, не способна была истолковать это в дурную сторону. Раскатисто хохоча, кузнец тоже от души потешался и над мужиками, разложившими костер, чтобы приманить ведьму, и над событием, приведшим его жену на огонь этого костра. Но старая Аксена заметно расстроилась. Перед тем она уже собиралась улечься на своей подстилке, а теперь поднялась и сидела прямо и неподвижно, только ее костлявые скулы двигались так, словно она что-то с трудом прожевывала. У нее это было безошибочным признаком тревоги или заботы. Когда Петруся, окончив свой рассказ, принялась убирать на полку перемытые ложки и миски, с печки донесся старческий голос, в котором слышалось глубокое раздумье: